Москва слезам не верит [сборник] - Данил Лукич Мордовцев
— Ты почто прислан к нам? — спросил он громко посланца.
— Прислан я с грамотой, — отвечал Кирша, поводя сросшимися бровями.
— Мы вычли оное безлепичное лаяние патриарша дьяка и то бреханье на ветер пустили. Почто ж еще ты прислан к нам?
— Прислан я, — заговорил Кирша по-заученному, — от воеводы Ивана Мещеринова, чтоб вы, соборная и рядовая братья, добили челом великому государю…
— А потом что?
— Чтоб принесли великому государю вины свои…
Никанор перебил его, схватив за руку.
— Вин за нами перед великим государем нет и не бывало, и добивать нам челом великому государю не по что, окроме как молиться за его государское здоровье, и мы то делаем, — скороговоркою проговорил он. — Поди и доложись о сем твоему воеводе… Слыхал?
— По указу его царского пресветлого величества, — как бы не слушая его, продолжал Кирша, — воевода приказал вам монастырь отпереть и государевых ратных людей принять с честью.
Никанор окончательно вспылил.
— Али твой воевода царским словом торговать стал! — закричал он. — Али пресветлое царское слово может исходить из такого поганого смрадного рта, как у твоего воеводы? Али у великого государя бумаги и чернил недостало, чтобы слово его пресветлое всякими пьяными глотками в кабаках выкрикивалось? А! Так, что ли?
Озадаченный Кирша не знал, что отвечать. Он догадался, что воевода сделал оплошность.
— Говори! — приставал к нему Никанор. — Как твой воевода смел украсть царское слово? Али он не знает, что царское слово, как и словеса Господа нашего Исуса Христа, либо в церкви, как святое Евангелие, должны возглашаться, либо царскою грамотою, по титуле, объявляться? А! Так вы этого не знали!
По собору прошел ропот одобрения. Головы поднялись уверенно, бледность сбежала с лиц. Исачко смело и дерзко измерял косыми глазами Киршу, как бы вызывая его на немедленную потасовку. Послышались выкрики: «Али на них и суда нету!», «Али они и впрямь своим дурным наше добро извести хотят!», «Чего их слушать! Воровство их знамое!».
Кирша стоял, как притравленный зверь, озираясь по сторонам. А прибывший с ним монашек испуганно топтался на месте, точно выглядывая норку или скважину, в которую можно было бы юркнуть.
В это мгновение в самую середину круга протискался какой-то оборванец с длинными, как у простоволосой бабы, никогда не чесанными пасмами волос, падавшими ему на худое аскетическое лицо и на плечи. Оборванец был босиком, в одной, чужой, по-видимому, рубахе, которая была слишком длинна для него. Из-под рубахи виднелись голые, худые, как щепки, икры ног. На шее у него, как у цепной собаки, висела и при движении звякала тяжелая цепь, замкнутая большим замком у горла, ключ от которого был брошен в море. Оборванец держал в руках старую скуфейку, в которой, скукожившись в комочки, спали еще не оперившиеся, с золотым пушком, голубиные выводки. Оглянув круг и нагнувши свою косматую голову подобно барану, собирающемуся драться, он затопал ногами и, припрыгивая, запел детским голосом:
Бушка-баран,
Не ходи по горам,
Убьют тебя —
Не пеняй на меня.
Многие вопросительно и испуганно переглянулись. Монастырь давно привык к разным выходкам и причудам своего юродивого: но всегда искал в его словах чего-либо пророческого, какого-либо иносказания и иногда, конечно, большею частью уже впоследствии, когда какое-либо событие совершалось, истолковывал их в пользу пророческого провидения своего юродивого. «А вишь Спиря-то блаженный предсказывал нам это тогда, да мы-то, грешные, не уразумели его святых словес, — говорили обыкновенно монахи, когда случалось что-либо неожиданное. — Вон тады, как с Москвы нам прислали книги с трегубым аллилуйем да с треперстием, Сниря-то все нам пел об трех «людях» да об «гулях»:
Люли-люли-люли,
Прилетели гули.
А стрельцы-то и были эти «гули» самые, а нам, глупым, и невдомек; а «люди» была та самая трегубая аллилуйя».
Так и теперь «бушка-баран» — это был не просто баран, а кто-либо другой: либо монастырь, либо стрельцы, что под монастырь пришли. «Не ходи, бушка, по горам, убьют тебя» — это что-то очень страшное. Кого божий человек предостерегает этим: братию ли, посланца ли этого? Кому быть убитым? Эти тревожные вопросы возникали в душе каждого. Одним казалось, что Спиря грозит посланцу, даже в него и лбом уперся; а другие ясно видели, что он будто бы показывал вид, что бодает отца архимандрита Никанора.
— Гулюшки, гули, — забормотал вдруг юродивый, нагибаясь к своей скуфейке, — а, проснулись, детки, естушки захотели.
Птенцы действительно поднимали свои пушистые с неуклюжими ртами головки и, видимо, искали пищи. Юродивый тут же сел наземь, вынул из сумочки, что висела у него через плечо, горсть зерен, положил их себе в рот, пожевал и пригнулся лицом к скуфье. Птички широко раскрыли красные рты и сами полезли головками в рот юродивого.
Архимандрит Никанор, озадаченный было сначала появлением юродивого и его загадочными словами, скоро пришел в себя, и, обведя собор своими волосатыми бровями, обратился к Кирше с угрожающим жестом.
— Поди скажи твоему воеводе, чтоб он убирался подобру-поздорову: обитель преподобных Зосимы — Савватия не Петровское кружало.
Кирша выпрямился.
— Так это вы постановили? — спросил он глухо.
— Постановили и на том стоим, — отвечал Никанор.
— Так мы вас добывать станем, как государевых изменников, — резко сказал Кирша.
— Добывать.!
Никанор обернулся и показал рукою на монастырскую стену. На стене в разных местах чернелись пушки, около которых стояли пушкари.
— Видишь, каковы у нас галаночки?
— Видим-ста: и у нас таких теток довольно — погорластее ваших будут.
— Что он похваляется своими тетками! — возразил Геронтий. — Нам не впервой спроваживать их: али не Игнашка Волохов[39] сломал свои зубы об наши стены?
— Да и Ивлев Корнилко[40] ни с чем ушел, — заметил Никанор» обитель-то преподобных Зосим — Савватия крепонька живет, сам святитель Филипп, митрополит московский[41], стенки те выводил.